Громкая держава
3.51K subscribers
163 photos
3 files
240 links
О Древнем Риме и не только: записи и выписки Виктора Сонькина, автора исторического путеводителя "Здесь был Рим".
Download Telegram
В 301 году, сразу после бурного, разрушительного и кризисного третьего века, император Диоклетиан подписал декрет о замораживании цен (Edictum De Pretiis Rerum Venalium) -- чтобы остановить инфляцию и не дать населению умереть с голода. Почти в тот же момент сельскохозяйственное производство в Италии, и без того подорванное субсидиями и войной, схлопнулось. Целые города прекратили что-либо производить, а поскольку заработки тоже были ограничены, а цены на черном рынке взлетели, людям стало нечего есть. Рынки опустели.

Когда четыре года спустя Диоклетиан впервые в истории Римской империи отрекся от должности и отправился в Далмацию выращивать капусту, от декрета не осталось и следа: формально он не был отменен, но ни один из его пунктов не выполнялся. Историкам-экономистам он очень пригодился: это самый обширный из дошедших до нас бюрократических документов тетрархии, по нему можно прикидывать порядок цен и заработков.
Ну Марию (ударение на первый слог) почему бы не прислать повестку. Понятно, что с таким именем должен быть человек военный.
Прошу прощения за образовавшийся отпуск. С понедельника возобновим.
Книжный критик Галина Юзефович пожаловалась на книжку Мэрилин Ялом “История жены”: вся часть до Нового времени написана с закрытыми глазами, вплоть до того, что римлянам приписывается свобода гомосексуальных браков (с примером в виде, конечно, Нерона).

Это серьезный бич исследований, которые в силу тематики должны охватывать более или менее всю историю человечества. В принципе можно попытаться прочитать еще пару книг и не делать таких ошибок. С другой стороны, время — деньги, и недосмотры в такого рода вещах очевидны и почти неизбежны. Я читал недавно очень хорошую книжку Саймона Дженкинса “Краткая история Европы: от Перикла до Путина” (отдельное ему спасибо, что Россию он не вывел за скобки) — она действительно прекрасна как краткое введение в историю Европы, а что у него Нерон кого-то мучает в Колизее (и наверняка еще порядочно таких же блох) — это, в сущности, ничего страшного, мелочь. А вот с браком не мелочь, нехорошо.

Поэтому несколько слов сначала про греческий брак — точнее, скорее даже про свадьбу.

Когда речь заходит про свадьбы в древних культурах, мы всегда сталкиваемся с одной и той же проблемой. Свадьба — это событие, в центре которого (вдруг!) оказывается женщина. У мужчин в тех цивилизациях много других дел, а для женщины супружеская жизнь и ритуал ее инициализации, свадьба — это, может быть, самое важное событие в жизни. При этом все (или почти все) письменные и изобразительные источники, дошедшие до нас от древних цивилизаций, созданы мужчинами, которые иногда плохо понимали суть происходящего, а иногда плевать на все это хотели.

С Грецией есть еще другая проблема. В отличие от Древнего Египта или Древнего Рима, Древняя Греция (пока она не стала колонией того же Рима) никогда не была единым государством. Единство Греции обеспечивалось некоторым непрочным родством религии и языка, но вообще-то греки постоянно друг с другом воевали, и их объединение против какого-то третьего врага (типа Персии) — событие редчайшее. У каждого города (полиса) были свои законы, обычаи, культы, ритуалы; даже месяцы считались в каждом государстве по-разному. Поэтому никакое описание любого важного ритуала не будет относиться ко всем грекам сразу (исключения тут надгосударственные, типа святилища в Дельфах или спортивных игр в Олимпии или, опять же, в Дельфах). Большая часть того, что мы принимаем как “типически древнегреческое” на самом деле афинское: по болтливости и саморекламе афиняне существенно превосходили граждан всех остальных городов-государств. Поэтому нам тоже придется ограничиться описанием типической афинской свадьбы примерно V века до н. э.

В отличие от римских или тем более древнеегипетских женщин, у греческих женщин свободы в общественной и личной жизни было очень мало. Все их существование определялось мужчинами; у каждой женщины должен был быть kyrios (хозяин, господин) — сначала отец, после муж. Если ни отца, ни мужа у женщины не было, она переходила во власть ближайшего родственника-мужчины. Переход молодой женщины от одного кюриоса к другому и составлял основную суть и смысл греческой свадебной церемонии.

Свадьбе предшествовала помолвка, которая была довольно неформальной и вообще не касалась будущей невесты: ее отец или иной законный представитель и будущий супруг (или, реже, его опекун) заключали сделку. Ритуальная формула была такова: “Я предлагаю ее тебе как жену для рождения законных детей”. Производство законных наследников и было самой важной целью любого греческого брака.

Перед свадьбой невеста должна была попрощаться со своим детством (невесты были обычно довольно юны, лет 13-14). Церемония охватывала оба пола, но в случае мальчиков она не имела никакого отношения к браку; вышедшие из детского возраста молодые люди могли вести активную сексуальную жизнь (с наложницами, рабынями, а молодые люди чуть старше — также с мальчиками) вне брака.

(Продолжение следует.)
Свадебная процессия. Изображение на лекифе. Музей Метрополитен, Нью-Йорк.
(продолжение)

Если вы смотрели Мою большую [толстую] греческую свадьбу, вас не удивит, что афинская свадьба продолжалась три дня. Самые важные ритуалы были впихнуты во второй день, но дни рамочные были не менее важны. Обычно организация свадеб приходилась на месяц гамелион (корень тут тот же, что и в слова “свадьба”: моногамия, полигамия, гамета), который примерно соответствует январю; именно в гамелионе отмечали свадьбу Зевса и Геры, и в этом празднестве как в общегосударственной годовщине принимали участие все супружеские пары. Если вы знакомы с историей этого брака, вы можете задуматься, так ли уж стоило там что-то отмечать.

Первый день назывался проавлия; в этот день приносились жертвы, и невеста, в частности, приносила локон своих волос, свой пояс (сексуально заряженный элемент одежды), иногда — свои игрушки богам (с упором на Артемиду). К этому моменту девственная богиня успешно препроводила девочку до важного рубежа, и жертвенная церемония была призвана ее отблагодарить; роль Артемидиной защиты для будущего деторождения была не менее важной. Невеста должна была провести ночь перед свадьбой в доме будущего супруга, но не с ним. С ней в комнате спал мальчик, оба родителя которого были живы; он назывался паис амфиталес, и этот странный обычай, как и многие другие, был направлен на фертильность невесты — которая, в сущности, и была единственной целью законного афинского брака.

Следующий день был главным: он назывался гамос (см. выше про месяц гамелион). Утром женщины из дома невесты ритуально обмывали ее водой из особого источника. Для этого ритуала использовалась особая емкость — лутрофорос — и на греческих вазах, а также в литературе, это был главный символ свадьбы и брака. После обмывания невесту одевали в самые дорогие и роскошные одежды; процесс этот был так сложен, что иногда семейство нанимало эксперта (женского пола). Мы часто представляем античность белоснежной, но это позднейшая иллюзия; классическая античность была яркой и пестрой. Жених, впрочем, и правда был одет в белое — тоже в одежды самого высокого качества — но невеста, вокруг которой, безусловно, вращалась вся церемония, была одета в пурпурное платье с покрывалом шафранового цвета; оба колористических решения были связаны с сексуальными коннотациями. Невеста также была надушена, а на голову ей водружали венок.

Церемонии этого дня продолжал пир — бурный и радостный, с обилием музыки, песен и танцев. Все это веселье, впрочем, было жестко сегрегировано по половому признаку; даже жених и невеста пировали за разными столами. Мальчик с живыми родителями — тот, который провел минувшую ночь в спальне с невестой — расхаживал вокруг и пел “Я избежал дурного, я нашел хорошее”.

(окончание следует)
Лутрофорос с мифологическими мотивами. Снизу изображено соблазнение Леды Зевсом в виде лебедя (немножко странно для свадебного сосуда, но ладно).
(окончание)

После этого начинался главный ритуал дня — из дома невесты в дом жениха выступала процессия. Ее часто называют колесничной, но колесницы для боевых и любых других действий не использовались уже несколько веков, так что их изображения на керамике, вполне возможно, тоже художественное преувеличение. Поскольку важный элемент процессии составляли факелы, происходило дело, скорее всего, после наступления темноты. Факелы несли матери брачующихся; невеста держала кастрюлю или решето — символы домовитости.

В доме жениха невесте предлагали съесть спелый плод; на жениха и невесту гости обрушивали ливень мелких предметов — фиников, монет, сухофруктов, орехов. Оба обычая, опять-таки, были призваны привлечь плодородие. (Разумеется, имелось в виду только женское плодородие. Греки не считали, что у мужчин тоже есть какая-нибудь фертильность, а Аристотелю представлялось, что женщина — это просто сосуд для выращивания плода, в то время как вся наследственная “информация” передается через отцовское семя. Что, кстати, думали древнегреческие философы и ученые про детей, которые представляли собой вылитых матерей, неясно.)

Затем наступал очередной важнейший этап церемонии — снятие покрывала с невесты. Разумеется, это символическое действие было сексуально заряжено, и именно после него невесту наконец отводили в брачные покои и оставляли наедине с женихом. Празднование придолжалось; у дверей опочивальни на страже стоял друг жениха — проследить, чтобы невеста (или жених, мало ли) не сбежали, а остальные гости громко распевали непристойные песни и громко стучали в двери спальни, чтобы отвадить злых духов.

Третий день празднеств назывался эпаулия; в этот день происходил обмен дарами. Отец невесты дарил ей разные косметические товары типа мыла и благовоний; сама невеста передавала новоиспеченному мужу предмет одежды, вероятно, связанный ей самой — как знак ее экономической состоятельности (не забудем, что слово экономика происходит от греческого οίκος, ‘дом’).

Завершающим ритуалом трехдневных свадебных празднеств был пир, на который собирались исключительно мужчины, но готовила его (или, по крайней мере, участвовала в его приготовлении) молодая жена. Потом эта самая молодая жена отправлялась, чтобы посвятить свой лутрофорос нимфе. В Афинах это святилище находилось непосредственно на южной стороне от Акрополя, и там потом нашли много фрагментов посвященной посуды.
Невеста, окруженная свадебными гостями и эротами (эти греческие крылатые боги любви на греческих вазах часто указывают именно на свадьбу) держит на руках паис амфиталес.
Ну а в Древнем Египте-то что?

По сравнению с другими культурами древности, свадебные обычаи и традиции древних египтян кажутся крайне необычными. Был ли это результат африканского влияния (во многих традиционных африканских культурах у женщин уровень авторитета и независимости значительно выше, чем в других традиционных обществах) или признак того, что греки и римляне опасливо называли “египетской мудростью” — Древний Египет, похоже, был для женщин существенно привлекательнее, чем Греция или даже Рим.

Во-первых, египтяне были крайне семейственны. Свидетельства разного рода, от росписях в гробницах до любовной поэзии и бюрократических документов показывают, что египетские мужчины обожали — и уважали — своих жен. Лучшие браки организовывались внутри кланов, чтобы не рассеивать капитал. Писец Анахшешонк советует будущим свекрам: “Не жените своего сына на невесте из другого города, дабы не отнимать его у себя”. Древнеегипетский инбридинг нашим современникам кажется шокирующим: брак между двоюродными братом и сестрой или даже между дядей и племянницей был совершенно приемлем. Про более тесные виды инцеста, впрочем, не все так ясно: фараоны иногда женились на собственных сестрах или дочерях, но это был скорее династический трюк, а не средство размножения. Похоже, что у нормальных людей такие причудливые браки распространения не получили. Дело несколько осложняется тем, что слова “брат” и “сестра” часто используются в древнеегипетском просто для выражения теплых чувств.

Другой важный вопрос — многоженство. Опять-таки, за исключением фараонов, большинство египтян были довольно моногамны. Когда завещание мужчины или надписи в его гробнице указывают на нескольких жен — это с большой вероятностью те жены, с которыми он развелся или которых пережил.

Египтяне пользовались довольно большой свободой при выборе партнеров: у них не было запретов на брак с иностранцами (есть изображения явно смешанных и при этом счастливых пар), не было даже запрета на брак хозяина и рабыни (или наоборот). Конечно, современной, 21st-century style свободы у египетских женщин не было: о браках договаривались родственники брачующихся (мужчины) или, скажем, жених и отец невесты. При этом свидетельств о том, что кого-то выдавали замуж против воли, практически нет.

Возможно, самая удивительная черта египетского брака заключается в том, что это было дело крайне неформальное и непафосное, и в этом египтяне отличались не только от древнего мира, но и от наших современников. Государство и религиозные институции не проявляли к свадьбам никакого интереса; вообще никакой единообразной церемонии “бракосочетания” не существовало. Даже слово “свадьба” в древнеегипетских источниках отсутствует. Не было колец, не было торжественной одежды, не было перемены имени, ничего этого не было. Есть свидетельство о том, что жених с невестой ели ритуальное блюдо (возможно, с солью) — но даже оно основано на единственном плохо сохранившемся документе. Очевидным свидетельством брака был лишь переезд невесты из родительского дома в дом семьи мужа. Брак представлял собой совместное проживание двух людей в общем хозяйстве — по всем признакам он был, так сказать, гражданским.

Нет, конечно, какие-то бюрократические особенности у всего этого мероприятия имелись; египтяне обожали бюрократию, и при переходе под греческую, а позже под римскую власть эта тенденция только усилилась. Но это была именно бюрократическая формальность, как поход в мэрию. Типичное соглашение о браке заверялось шестнадцатью свидетелями; помимо прочих положений, оно содержало обещание мужа выплачивать жене ежемесячное пособие. В другом сохранившемся документе жена выдает мужу займ под 30% годовых. В других древних культурах такая экономическая свобода женщин была невиданной; неудивительно, что греческие историки обвиняли египтян в том, что они слабаки, которые не могут управлять своими женщинами.
Переход невесты в новый дом был делом радостным, несмотря на неофициальность обряда. Египтяне любили развлечься, и процесс был довольно картинным — в конце концов, невеста должна была взять с собой всякие “женские вещи”: кровать, зеркала, украшения, музыкальные инструменты, дорогую одежду… Процессию сопровождали все местные жители, которые пользовались случаем попеть, потанцевать, поесть и выпить.

Несмотря на равнодушие египтян к свадебным церемониям, назвать их неромантичными было бы сложно. Лучшее свидельство тому — многочисленные любовные письма, подобные письму времен Нового Царства, где женщина говорит о своем муже: “Если меня изгонят в Сирию, в Нубию, в пустыню — я не откажусь от него”.
Египетская жена и ее муж-иностранец со слугой. Иностранца легко узнать по облику и одежде. Он пьет пиво через соломинку.
На египетских фресках, рельефах, в скульптуре женщины примерно того же размера, что и мужчины. Это свидетельство их равного статуса (рабы, слуги, побежденные враги — все, как правило, меньше нормальных людей). На этом рельефе изображены Анахсенамун и ее брат и супруг, знаменитый Тутанхамон.
Какой возраст римляне считали подходящим для брака? Мальчики/юноши должны были достичь физической зрелости (определенное число лет имело второстепенное значение, в среднем около 14), но в принципе мужчина часто не женился в юности, откладывая заведение семьи до более солидного возраста. Девушки тоже должны были достичь физической зрелости — в том смысле, что у них должна была произойти менархе, первая менструация. В состоятельных римских семействах это обычно происходило у девочек тринадцатилетнего возраста или чуть старше. Хотя источники тут туманны (как почти все, связанное с женской жизнью в древности), похоже, что юридической границей были 12 лет.

При этом девочка младше могла быть выдана замуж — она в этом случае называлась sponsa или loco nuptae (примерно “вместо невесты”), и если все шло нормально, в 12 лет могла стать настоящей женой. Процедура принятия в семью жены-девочки юридического основания не имела и была просто бытовой.

Девочек предлагалось выдавать замуж поскорее после достижения ими подходящего возраста — для сохранения девственности, важной для брака. У римлян (в отличие от греков) женщины пользовались существенно большей свободой передвижения и проч., так что они резонно предполагали, что за взрослой девушкой толком не уследить, так что пусть уж лучше будет присмотрена.

В “Энеиде” Вергилия про Лавинию, которую планируют отдать в жены Энею (из-за чего начинается вся кровавая череда битв второй половины поэмы — ведь она была почти обещана Турну), и которая за всю эту половину поэмы не произносит ни слова, говорят (понятно, что Вергилий описывает тут сказочные древние времена, но исходит при этом, конечно, из современных ему римских представлений о том, как должно), что она ‘iam matura viro, iam plenis nubilis annis’. (В переводе Ошерова под редакцией Петровского “ста­ла неве­стой она, по годам созре­ла для бра­ка”, в переводе Брюсова-Соловьева “в зрелости брачной уже, для замужества в возрасте полном”.) Сервий, главный античный комментатор поэмы, говорит, что это не повторение одного и того же довода: сначала говорится о физическом развитии и внешнем виде, потом об астрономическом возрасте.
В прекрасной монографии Сьюзен Треджари (если она так произносит свою итальянскую фамилию Treggiari) о римских брачных традициях — Roman Wedding, OUP, 1991 — автор в какой-то момент начинает размышлять об общем неравноправии мужчин и женщин в браке (сильно выраженном в римской цивилизации, но безусловно менее суровом, чем в среднем в древнегреческой), и неожиданно приходит к выводу, что биологически мужчина просто эволюционировал в человека в меньшей степени, чем женщина, и от этого все гримасы неравноправия, которые мы видим на протяжении человеческой истории. Трудно не увидеть в этом (впрочем, она и сама ссылается) идеи “Голой обезьяны” 1967 года, впрочем, к 1991 году уже несколько устаревшие; вот в романе Джулиана Барнса Before She Met Me (“До ее встречи со мной”, как оно будет называться в нашем новом переводе, который, я надеюсь, скоро выйдет) 1982 года, там идеи Десмонда Морриса, не названного по имени, всячески обсуждаются, и вокруг них в известной степени крутится сюжет (впрочем, Барнс довольно явно относится к ним издевательски).

Но я вообще хотел сказать не об этом, а о том, что Треджари отмечает относительно спокойное отношение римлян к супружеской измене, в том числе измене жены мужу. Ну да, развестись за это вполне можно было (развод в римской семейной практике был обычным делом и не напечатывал практически никакой стигмы ни на одну из сторон); ну да, если любовник был низкостатусный — например, раб — закон позволял его убить. Но никаких диких моральных терзаний, тем более ничего в духе дуэли, которой у римлян не существовало, как и кровной мести и всей вот этой фигни, просто не было. Они появляются в европейской (“средиземноморской”, говорит Треджари) цивилизации уже в средние века — по мнению исследовательницы, в этом виноваты мусульмане. Я не знаю, права ли она, как не знаю, справедливо ли Екатерина Шульман приписывает нынешний разыгрывающийся дикий пуризм западной цивилизации мусульманскому влиянию (в смысле сравните 1960-е, да даже 90-е, с тем, что сейчас, и далеко не только в России). Но мысль эта занятная.
(В Древнем Риме Пушкин остался бы жив.)
Wow. Только что подсказывал коллеге в фейсбуке, как сказать на латыни “Архив историй болезней” (по-русски было бы скорее “историй болезни”, но на многих других языках это воспринималось бы как нелогичный оборот), и поскольку нормального слова “архив” в классической латыни нет (если не использовать экзотику типа tablinum; а “архив”, конечно, греческого происхождения, так что даже в новолатинском это будет archium или archivum из ἀρχεῖον), предложил ‘collectio historiarum morborum’; в процессе поискал и нашел по отдельности в гугл-букс и ‘collectio historiarum’, и ‘historiarum morborum’, причем второе — в примечании (из немецкого, видимо, автора по фамилии Гофман, 1753 года) к тексту примечательнейшей книги, про которую и хочу сказать два слова.

Книга называется “Medical reporting; or, Case-taking: being an attempt to prove that it is necessary for the medical attendants of families to record the particulars of their patients’ illnesses, and the peculiarties of their constitutions; in order to treat their illnesses with due care: with suggestions for overcoming the difficulties which have hitherto prevented medical case-taking from becoming general. By Samuel Crompton, Surgeon to Henshaw’s blind asylum, Manchester. ‘Exact information is difficult to furnish, from the general neglect of all Medical Reporting; and this arises less from indifference or want of zeal, than from no general mode being devised that all may adopt.’ — Dr. Barlow, of Bath, in the Transactions of the Provincial Medical Association. PRINTED IN PHONOTYPY. London, Isaac Pitman, Phonetic Depot, Queen’s Head Passage, Paternoster Row; and Phonetic Institution, Bath. Sold by all booksellers. — 1847. Price sixpence.” (Это полное и несокращенное содержание титульного листа.)

Вообще говоря, содержание и смысл книги совершенно понятны из названия, и актуальность, уж по крайней мере в российских условиях, она, к сожалению, не потеряла по сей день: истории болезней пишутся черт знает как, на клочках бумаги и неудобоваримых карточках; а там, где дело компьютеризовано, оно тоже компьютеризовано через жопу и отнимает у врачей кучу полезного времени. То есть вопрос не то что стоит, а поднимается выше Монблана. Но для того чтобы дело было по-настоящему осмысленным, нужна какая-то общенациональная инициатива, а общенациональные инициативы делового и современного характера в нашем общенациональном контексте, к сожалению, более или менее обречены; замкнутый круг. Боюсь, что шутки про “врачебный почерк” мы будем слышать еще не одно поколение.

Но я отвлекся. Обратите внимание на предупреждение, набранное прописными буквами — PRINTED IN PHONOTYPY. Действительно, за исключением предисловия (и примечаний и прочих служебных частей), вся книга набрана невероятным шрифтом, который отображает невероятную манеру составлять буквы в слова, радикально отличающуюся от того, что мы привыкли представлять себе как английскую традицию. Д-р Кромптон справедливо утверждает, что в словах cough, bough, though, through, rough, hough, hiccough, ought буквосочетание ough в каждом случае произносится по-разному, и что это не только избыточно, но и мешает иностранцам и носителям языка писать на нем. М-р Питман из Бата, утверждает д-р Кромптон, придумал систему, которая позволяет избавиться от этого, сохранив все богатство языка (Кромптон очень зол на какого-то журналиста, который побывал на лекции Питмана, на которую сам Кромптон прийти не смог, обругал его и его систему, и, поверив этой рецензии, Кромптон потерял несколько лет). В конце предисловия Кромптон обращается к некоему оппоненту (Джоэлу Плаймли) и яростно защищает систему; в частности, он утверждает, что его возражение “если все перейдут на это, они не смогут читать старые книги” не имеет под собой оснований. Ну и так далее.
Надо ли говорить, что эксперимент д-ра Кромптона остался более или менее единичным (не знаю, использовал ли кто-нибудь еще эту систему — впрочем, если целая типография была готова печатать такие книги, вполне возможно, кто-то использовал; сам Кромптон утверждает, что последователей Питмана около тысячи — ого-го! — человек). М-р Плаймли, между тем, был совершенно прав в своих предостережениях; даже книги, напечатанные в дореволюционной русской орфографии, которая, прямо скажем, очень мало отличается от новой, бывают тяжелы для непривычных читателей; что уж говорить про реформы китайского или, того хуже, турецкого типа (где ататюрковский переход на латиницу — там, впрочем, были еще многие радикальные языковые новации — полностью отрезал для новых поколений возможность читать старую турецкую литературу, которая пользовалась арабской письменностью). А вот читать первые издания шекспировских пьес, в общем-то, вполне несложно, никаких радикальных изменений с тех пор не произошло — спасибо Королю Иакову и, главное, всем последующим поколениям, которые не стремились улучшить английскую орфографию (хотя возможностей и причин для этого, конечно, со времен норманнского завоевания накопилось немало).

Начало текста, набранного новым способом Питмана, я привожу в иллюстрации (следующая запись) — посмотрите и решите сами, насколько переход на нее оставил бы нетронутым привычную нам письменную форму английского языка.
Medical reporting; or, case-taking (да, последнее слово я тоже некоторое время разбирал).
Многим знаком образ Святого Себастьяна — стойкого христианина, который был военнослужащим и служил в войсках самого христоненавистнического из римских императоров, Диоклетиана (того самого, что в старости мирно выращивал капусту в Далмации). Какой-то свисткодув (извините, недавно прочитал в новом романе российско-американского автора это прелестное слово, и теперь не могу его не употреблять вместо надоевшего whistleblower) выдал его властям, и Себастьяна стали казнить. Изображение его казни — расстрела (стрелами) — стало, помимо прочего, важным гей-символом, что, в общем, неудивительно: на большинстве известных картин (а их очень много) Себастьян стоит у дерева или столба более или менее голый, картинно страдает, и тело его проткнуто тем или иным количеством твердых орудий, в зависимости от темперамента художника.

Что, может быть, вам неизвестно — я вот не знал — это что Себастьян от этого не погиб. Он был тяжело изранен, но христиане стали его выхаживать (главную роль в этом играла благочестивая матрона по имени Ирина), и он вполне восстановился. Вместо того, чтобы на этом этапе сбежать куда-нибудь в провинции и затеряться, он как ни в чем не бывало пришел в расположение своей в/ч, где однополчане его радостно забили — на этот раз уже до смерти — и сбросили в Большую клоаку (Cloaca maxima), основную канализационную канаву Рима.

После этого Себастьян явился в видении другой благочестивой матроне (Луцине; гей-сообщество недовольно) и сказал ей, что останки его надо отыскать и сложить в катакомбах на Аппиевой дороге. С тех пор и до наших дней Катакомбы Святого Себастьяна — одна из самых ранних и важных христианских святынь Рима.

В очень давние времена — не позже чем в конце VII века — образ Св. Себастьяна стал связываться с избавлением от всякой моровой язвы, в первую очередь чумы (или того, что мы теперь называем чумой; чем эпидемиологически была древняя pestilentia, далеко не всегда вполне понятно). Во время вспышек заразы в Риме и Павии, бенедектинскому монаху и историку Павлу Диакону было откровение: эпидемия, было сообщено ему, не прекратится, пока в церкви Св. Петра-в-кандалах в Павии не будет воздвигнут алтарь Св. Себастьяну-мученику. Примерно в то же время мозаика с изображением Св. Себастьяна была установлена в одноименной римской церкви (эта та, где сидит микеланджеловский Моисей с рожками) — и на этой мозаике Себастьян еще никак не годится на роль секс-символа: он одет с головы до ног, тщательно и красиво; он не проткнут никакими стрелами; и, наконец, он стар и сед.

Образ страстотерпца, который принимает на себя раны (инфекции) тех, кто просит его о помощи — это очень, конечно, христианская идея; а привычный нам образ Св. Себастьяна у расстрельного столба стал проникать в искусство как раз в XIV веке, после опустошительной европейской эпидемии.
Св. Себастьян из римской церкви Сан-Пьетро-ин-Винколи, VII век.